Зотая поэзия. Литературный портал
Золотой век русской поэзии
Серебряный век русской поэзии
СССР - послевоенный период
Лирика Востока

 

Саша Чёрный

 

Американец

I Осенний день. Ленивый веер солнца Озолотил зловонные дворы. В разинутые с улицы ворота Прохожие оглядывали хмуро Знакомый с детства виленский пейзаж: Извилистые, старые дворы, Жестянки у склоненного забора, Дымящиеся кучи у помоек, Углы сырых, заросших грязью стен И желтые навозные ручьи. А улица? Ущелье нищеты: Горб мостовой, телегами изрытый, Потоки жидкой слякоти с боков, Мостки, как клавиши, избитые до дыр, И коридор домов, слепых, как склепы. Но солнце, старый, опытный художник, В куске пивной бутылки и в алмазе Горит одним божественным огнем… * * * Снопы лучей сквозь чахнущий калинник Широко брызнули на длинный хвост детей: В платках, в отрепьях, в полах одеял, В облезлых материнских кацавейках Змеилась тихая понурая толпа — И лишь глаза, как мокрые галчата, Блестели ярко в этой куче рвани. В худых руках, повисших вяло вниз, Болтались кружки, крынки и жестянки. Близ самых маленьких, как факелы тоски, Стояли матери иссохшие Рахили… Сейчас вздохнет заплатанная дверь, Кирпич, дрожа, на блоке вверх полезет — И каждый сморщенный покорный человечек Свое сокровище вдоль улиц понесет: Дымящееся темное какао, И молоко, и белый ломоть хлеба С блестящей коркой нежно-золотистой… У матерей заискрятся глаза,— Пусть, как всегда, лишь горстью чечевицы Они обманут голод свой тупой, Для матери, так повелось от Евы, Улыбка сытого ребенка слаще манны… * * * Из двери вышел бритый человек. Он точно с Марса в эту грязь попал: Прищуренные зоркие глаза, Неспешные спокойные движенья, Полупоходная манчестерская куртка, Ботинки — два солидных утюга, Как зебра, полосатый макинтош, Портфель под мышкой, трубка меж зубов… Такой же точно, только без портфеля, И в шлеме пробковом на круглой голове — Качался б он средь двух горбов верблюда, Исследуя излучины Замбези… * * * Внимательно склонившись к первой паре, Он матери сказал: «Сейчас откроют» — И медленно пошел вдоль мостовой, Передобеденный свершая моцион. Романтиком он не был, видит Бог, Но если в мире вымирают дети (Какие, где и как — не все ль равно?) — Нельзя сидеть, склонясь над прейскурантом, Подсчитывать в конторе барыши И равнодушно отмечать в газетах: «Погибло столько-то. Зимою вымрут все». Есть общества «защиты лошадей» И «поощренья шахматных турниров», О детях только люди позабыли. Прервав «дела» с такими же, как он, Он переплыл в далекую Европу И вот попал в нелепый город Вильно… * * * Передобеденный свершая моцион, Он шел вдоль стен и думал в сотый раз: Вокруг леса и тучная земля, И нет чумы, и солнце мягко светит,— Откуда эта злая нищета, Берлоги, грязь, приниженность и стоны? За ряд веков не научились жить? Медведь в бору живет сытей и чище… А здесь — война, разгромы, темный бред, Пещерный век под знаком пулемета… Что ж, накормить нетрудно. И одеть… Но дальше? Как из этой дряблой глины Построить радостный, достойный жизни дом? * * * Он шел, — и у замызганных лавчонок, С селедкой одинокою в окне И мухами засиженной лепешкой,— Его почтительно поклоном провожали Старухи в париках и старики-кощеи, Замученные кашлем и трахомой. Он хмуро отвечал и ускорял шаги, Как будто чувствовал себя немного виноватым За свой здоровый вид, приличную одежду И твердый взгляд собой владевших глаз. * * * Спускаясь с осенью раскрашенных холмов, Где кладбище немецкое дремало,— Невольно он сдержал упругий шаг. Кольцо лесов на дальних мягких склонах Узорной лентой окружало город. Над рябью крыш вставали колокольни, В лиловой дымке пела тишина… Проспект Георгиевский сразу охладил Декоративный пыл осенней кисти: В запряжке пленные, чуть двигая ногами, Везли к реке в возах военный скарб. По сторонам лениво полз конвой. Один из пленных, сдернув боком шапку, За милостыней робко подбежал. У фонаря проплыл балетной рысью Чиновник польский в светлом галуне, Расшитый весь до пяток алым кантом. За сумасшедшей, нищею старухой. Похожей на испуганную смерть, Гурьбой бежали дети и визжали, Лупя ее рябиной по плечам. С угла сорвался, ерзая локтями, Лихач на худосочной Россинанте… Американец выколотил трубку, Сердито буркнул: «Дикая страна» — И в ресторан направился обедать. II Лил гулкий дождь. Вдоль ржавых желобов Свергались с монотонным плеском струи. Последний человек, торчавший на углу С своей столетней неизменной фразой: «Пальто резиновое, может быть, вам надо?», Давно исчез и жалобно храпел В подвале под тряпичным одеялом… На мертвой площади в зловещие лари Врывался вихрь и хрипло в щелях выл. Гремели вывески. На лужах билась рябь. Патруль укрылся в банковском подъезде. Далекие ночные фонари Перекликались бледными лучами… * * * По улице шел бритый человек С портфелем вечным, стиснутым под мышкой. Косящий дождь, заборы, ребра стен И плеши луж его не угнетали. Он был лишь зрителем — как будто перед ним Чернела четкая, старинная гравюра. Ему казалось: к этой жизни злой С войной и голодом, болезнями и грязью Такой пейзаж подходит до смешного… Он возвращался от знакомого врача: Шагая вкось по комнате угрюмой, Врач говорил ему, что там и сям В кварталах старых вспыхнули болезни, Что люди мрут в зловонной тесноте, Что мало рук, что иссякают средства… Американец быстро про себя Перебирал, шагая вдоль заборов, Кому писать, кто даст и кто не даст, И как верней беду схватить за глотку. Он шел к себе — работать до утра,— Он иногда любил работать ночью… * * * Но вдруг во тьме среди подъема в гору, Пять силуэтов заградили путь: Безмолвная игра. Смысл и без слов был ясен. Он прыгнул вбок, сжал браунинг в ладони,— Тьма, пять зверей и ни души кругом… В портфеле — документы, письма, деньги, Фонарь проклятый у врача остался,— А в темноте, увы, плохая драка… Что ж, надо защищаться. Тусклая луна Сквозь тучу рваную блеснула вдруг по склону… Как он упал, увы, не знал он сам, Кого-то в грудь ногой, как пса, отбросил, И, лежа на плече в ночной грязи, Тупую боль в боку вдруг ощутив, Приподнялся на локте, стиснул рот И вытянул вперед стальную руку: Рванулся сноп мгновенного огня, За ним — другой, и третий, и четвертый…— Треск разорвал молчание холмов, Клубком сплелись крик, хриплый стон и брань, Кого-то волокли в дыру забора — Поспешный шорох шлепающих ног, Далекий хруст кустов… и тишина. Американец вытер влажный лоб, Встал на колено, быстро чиркнул спичкой: Рука в крови, портфель пробит ножом, Бок? Ничего… Саднит, — но так, не очень. Встряхнулся, встал и медленно пошел Назад к врачу дорогою пустынной. «Собаки! Впятером на одного… Трусливые ночные обезьяны — Ограбить даже толком не умеют!» * * * Служанка-полька вышла на звонок И, на груди придерживая платье, Невольно отшатнулась: «Матерь Божья!» И в самом деле странная картина — Недавний гость их, прислонясь к перилам, В грязи, как негр, валявшийся в канаве, Ее же успокаивал глазами И быстро палец приложил к губам. В квартире вспыхнула ночная суета, Склонясь к клеенке узкого дивана, Врач обнажил темневший кровью бок: — «Ну, пустяки. Удар был не испанский. Или, верней, портфель вас спас, мой друг. Я ведь просил остаться у меня… Кто по ночам теперь по Вильно рыщет? Ночные сторожа — и те, забившись в будки, Рассвета ждут и проклинают ночь». * * * Американец распрямил колени И, отдыхая после перевязки, Ему глазами на пол указал, Где, колесом раскинув рукава, Пальто валялось грязное у кресла: «В кармане трубка и табак. Спасибо». Сквозь нос пуская пряди голубые, Под абажур струящиеся вверх, Гость вдруг привстал и куртку застегнул: «Я отдохнул. Благодарю — прощайте!» Врач вспыхнул: «Сумасшедший человек! Куда же вы? Ей-Богу, странный спорт…» Американец, одеваясь, усмехнулся: «Я не игрок, и я в своем уме. Напрасно вы шумите. Дождь утих… А те трусливые полночные гиены Давно рассеялись, поверьте мне, во тьме И где-нибудь в харчевне за рекой Дрожат от страха и зализывают раны. Другие? Что ж… Кто может запретить Своим путем домой мне возвращаться?» И, отклонив настойчивые просьбы, Он вежливо простился, взял фонарь, По лестнице спустился осторожно И тою же дорогою обратно Пошел к себе, спокойный, словно дог. III За окнами осклизлый скат холма. Размытой глины рваные зигзаги Сбегали вниз к промокнувшим мосткам. Рябина реяла уныло на юру. Колючей проволоки темные узоры Края холма сетями заплели. Прильнув к стеклу балконной старой двери, Пробитой пулями почти у потолка, Стояла девушка, смотрела в вышину, На голову седой косматой тучи, Сердито проплывавшей над оврагом. У входа в лог, в песчаном углубленье Три дня уже лежало чье-то тело: Глухой старик, больной бездомный нищий, Шел тихо в гору после девяти,— Он не откликнулся на оклик патруля И пулей в спину был убит на месте… Вздохнула девушка, как каждый день вздыхала, Ей этот холм всю душу измотал. * * * На кашель тусклый повернув плечо, Она угрюмо посмотрела в угол: Собрат по бегству, русский агроном, И местный адвокат играли в шашки… Так каждый день. А после — разговор О том, что было б, если б да кабы… К холодной печке строгий взор склонив, Она сама с собой заговорила: «Так странно. Здесь весь город говорит Об этом янки… Ах, герой, герой! А он, должно быть, и забыл давно Об этом приключении нелепом. Ему не снится даже, что вокруг Его героем трусы величают. Он так же методично, как всегда, В свои столовые шагает неизменно, А если завтра темной ночью вновь Его судьба столкнет с пятью ножами — Он так же хладнокровно, как тогда, Один бесстрашно будет защищаться… Все это так же просто для него, Как утром чашка кофе или чая… Кто он — не знаю. Квакер, может быть, А может быть, делец с хорошим сердцем… Но вы слыхали ли в былые дни у нас, Чтоб кто-нибудь в Москве иль Петербурге Оставил кров свой, близких и дела И к голодающим вдруг в Индию помчался? Ведь на диване всласть поговорить Гораздо легче, чем срываться с места». Она умолкла. Шашки на столе Все так же по доске передвигались… «Так странно… — вновь она сказала тихо, Сама с собой печально рассуждая,— Когда б у нас такие люди были, Бежать бы было незачем сюда». * * * Съев у врага все шашки до последней, Ей агроном, зевая, возразил: «Увы, мы не Ринальдо Ринальдини,— Но вы слыхали, Лидия, не раз О тысячах погибших на войне Отважных до безумья русских людях? Да и в гражданской бойне, с двух сторон, Немало смелых сгинуло в сраженьях. О них тома бы можно написать, Которые не снились и Майн Риду. А наше бегство? Сколько нас, таких, Чей каждый шаг опаснее, пожалуй, Чем путешествие средь австралийских дебрей». Она взглянула на далекий холм. Косые капли вновь о стекла бились. «Все знаю, знаю… Бегство и война, Война и бегство… Шалая отвага. Костер до неба, через день — горсть пепла, Все — судьи, и никто не виноват…» * * * Допив холодный чай свой, адвокат Протер пенсне и с кротким сожаленьем (Так с дамами всегда он говорил, Когда они пускались в рассужденья) Сказал: «О чем вы спорите, — не знаю. Принципиально — я белобилетник Во всех военных и гражданских войнах. Я не эксперт — кто храбр и кто не храбр. Но если б ваш герой-американец Обыкновенным был совдепским смертным И где-нибудь в Москве на Вшивой горке Подвергся вдруг ночному нападенью — И браунинг отважно в ход пустил, То, смею думать, в случае успеха Его б постигла все же злая участь: Примчавшийся на выстрелы патруль Героя вашего ухлопал бы на месте За… незаконное ношение оружья… Все это принимая во вниманье, Пожалуй, он бы там не защищался, А как и все — покорный, как баран, Уныло б поднял обе лапы кверху…» Рассматривая плачущую даль, Она ему ни слова не сказала… Опять лишь стены поняли ее. Опять три правды… Этот краснобай, Практичный трус, влюбленный лишь в себя, Ведь тоже прав с своей ужасной правдой… Размытой глины рваные зигзаги Желтели под дымящимся дождем, И даль была так тускло-безнадежна, Что серые, печальные глаза Невольно позавидовали трупу, Лежавшему в песчаном углубленье Недвижным и сереющим клубком. * * * В тот день американец, как всегда, В свой ресторан отправился обедать. Когда он наклонился над тарелкой, К нему слуга неслышно подошел И положил на стол хрустящий сверток. Он развернул холодную бумагу И удивленно опустил глаза: Средь чайных роз таинственно белел Клочок картона с именем его И надписью косою по-французски: «От русской девушки». И больше ничего. Американец добродушно усмехнулся, Понюхал розы, повертел записку И снова наклонился над тарелкой, Дымившей паром в бритое лицо.