Зотая поэзия. Литературный портал
Золотой век русской поэзии
Серебряный век русской поэзии
СССР - послевоенный период
Лирика Востока

 

Петр Андреевич Вяземский

 

Литературная исповедь

Сознаться должен я, что наши хрестоматы Насчет моих стихов не очень тароваты. Бывал и я в чести; но ныне век другой: Наш век был детский век, а этот — деловой. Но что ни говори, а Плаксин и Галахов, Браковщики живых и судьи славных прахов, С оглядкою меня выводят напоказ, Не расточая мне своих хвалебных фраз. Не мне о том судить. А может быть, и правы Они. Быть может, я не дослужился славы (Как самолюбие мое ни тарабарь) Попасть в капитул их и в адрес-календарь, В разряд больших чинов и в круг чернильной знати, Пониже уголок — и тот мне очень кстати; Лагарпам наших дней, светилам наших школ Обязан уступить мой личный произвол. Но не о том здесь речь: их прав я не нарушу; Здесь исповедью я хочу очистить душу: При случае хочу — и с позволенья дам — Я обнажить себя, как праотец Адам. Я сроду не искал льстецов и челядинцев, Академических дипломов и гостинцев, Журнальных милостынь не добивался я; Мне не был журналист ни власть, ни судия; Похвалят ли меня? Тем лучше! не поспорю. Бранят ли? Так и быть — я не предамся горю; Хвалам — я верить рад, на брань — я маловер, А сам? я грешен был, и грешен вон из мер. Когда я молод был, и кровь кипела в жилах, Я тот же кипяток любил искать в чернилах. Журнальных схваток пыл, тревог журнальных шум, Как хмелем, подстрекал заносчивый мой ум. В журнальный цирк не раз, задорный литератор, На драку выходил, как древний гладиатор. Я русский человек, я отрасль тех бояр, Которых удальство питало бойкий жар; Любил я — как сказал певец финляндки Эды — Кулачные бои, как их любили деды. В преданиях живет кулачных битв пора; Боярин-богатырь, оставив блеск двора И сняв с себя узду приличий и условий, Кидался сгоряча, почуя запах крови, В народную толпу, чтоб испытать в бою Свой жилистый кулак, и мощь, и прыть свою. Давно минувших лет дела! Сном баснословным Угасли вы! И нам, потомкам хладнокровным, Степенным, чопорным, понять вас мудрено. И я был, сознаюсь, бойцом кулачным. Но, «Журналов перешед волнуемое поле, Стал мене пылок я и жалостлив стал боле». Почтенной публикой (я должен бы сказать Почтеннейшей — но в стих не мог ее загнать) — Почтенной публикой не очень я забочусь, Когда с пером в руке за рифмами охочусь. В самой охоте есть и жизнь, и цель своя (В Аксакове прочти поэтику ружья). В самом труде сокрыт источник наслаждений; Источник бьет, кипит — и полон изменений: Здесь рвется с крутизны потоком; там, в тени, Едва журча, змеит игривые струи. Когда ж источник сей, разлитый по кувшинам, На потребление идет — конец картинам! Поэзии уж нет; тут проза целиком! Поэзию люби в источнике самом. Взять оптом публику — она свой вес имеет. Сей вес перетянуть один глупец затеет; Но раздроби ее, вся важность пропадет. Кто ж эта публика? Вы, я, он, сей и тот. Здесь Петр Иванович Бобчи́нский с крестным братом, Который сам глупец, а смотрит меценатом; Не кончивший наук уездный ученик, Какой-нибудь NN, оратор у заик; Другой вам наизусть всего Хвостова скажет, Граф Нулин никогда без книжки спать не ляжет, И не прочтет двух строк, чтоб тут же не заснуть; Известный краснобай: язык — живая ртуть, Но жаль, что ум всегда на точке замерзанья; «Фрол Силин», календарь Острожского изданья, Весь мир ему архив и мумий кабинет; Событий нет ему свежей, как за сто лет, Не в тексте ум его ищите вы, а в ссылке; Минувшего циклоп, он с глазом на затылке. Другой — что под носом, того не разберет, И смотрит в телескоп всё за сто лет вперед, Желудочную желчь и свой недуг печальный Вменив себе в призыв и в признак гениальный; Иной на всё и всех взирает свысока: Клеймит и вкривь и вкось задорная рука. И всё, что любим мы, и всё, что русским свято, Пред гением с бельмом черно и виновато. Там причет критиков, пророков и жрецов Каких-то — невдомек — сороковых годов, Родоначальников литературной черни, Которая везде, всплывая в час вечерний, Когда светилу дня вослед потьма сойдет, Себя дает нам знать из плесени болот. Так далее! Их всех и в стих мой не упрячу. Кто под руку попал, тех внес я наудачу. Вот вам и публика, вот ваше большинство. От них опала вам, от них и торжество. Всё люди с голосом, всё рать передовая, Которая кричит, безгласных увлекая; Всё люди на счету, всё общества краса. В один повальный гул их слившись голоса, Слывут между людьми судом и общим мненьем. Пред ними рад пребыть я с истинным почтеньем, Но все ж, когда пишу, скажите, неужель В Бобчи́нском, например, иметь себе мне цель? И думать, как верней на вкус его подладить; Не то, как и другой, он может мне подгадить? В угоду ли толпе? Из денег ли писать? Всё значит в кабалу свободный ум отдать. И нет прискорбней, нет постыдней этой доли, Как мысль свою принесть на прихоть чуждой воли! Как выражать не то, что чувствует душа, А то, что принесет побольше барыша. Писателю грешно идти в гостинодворцы И продавать лицом товар свой! Стихотворцы, Прозаики должны не бегать за толпой! Я публику люблю в театре и на балах; Но в таинствах души, но в тех живых началах, Из коих льется мысль и чувства благодать, Я не могу ее посредницей признать; Надменность ли моя, смиренье ль мне вожатый — Не знаю; но молве стоустой и крылатой Я дани не платил и не был ей жрецом. И я бы мог сказать, хоть не с таким почетом: «Из колыбели я уж вышел рифмоплетом»1. Безвыходно больной в безвыходном бреду От римфы к рифме я до старости бреду. Отец мой, светлый ум вольтеровской эпохи, Не полагал, что все поэты скоморохи; Но мало он ценил — сказать им не во гнев — Уменье чувствовать и мыслить нараспев; Из детства он меня наукам точным прочил, Не тайно ль голос в нем родительский пророчил, Что случай — злой колдун, что случай — пестрый шут Пегас мой запряжет в финансовый хомут, И что у Канкрина в мудреной колеснице Не пятой буду я, а разве сотой спицей; Но не могли меня скроить под свой аршин Ни умный мой отец, ни умный граф Канкрин; И как над числами я ни корпел со скукой, Они остались мне тарабарской наукой... Я не хочу сказать, что чистых муз поборник Жить должен взаперти, как схимник иль затворник. Нет, нужно и ему сочувствие людей. Член общины, и он во всем участник с ней: Ее труды и скорбь, заботы, упованья — С любовью братскою, с желаньем врачеванья Всё на душу свою приемлет верный брат, Он ношу каждого себе усвоить рад, И, с сердцем заодно, перо его готово Всем высказать любви приветливое слово. И славу любит он, но чуждую сует, Но славу чистую, в которой пятен нет. И я желал себе читателей немногих, И я искал судей сочувственных и строгих; Пять-шесть их назову, — достаточно с меня, Вот мой ареопаг, вот публика моя. Житейских радостей я многих не изведал; Но вместо этих благ, которых бог мне не дал, Друзьями щедро он меня вознаградил, И дружбой избранных я горд и счастлив был. Иных уж не дочтусь: вождей моих не стало; Но память их жива: они мое зерцало; Они в трудах моих вторая совесть мне, И вопрошать ее люблю наедине. Их тайный приговор мне служит ободреньем, Иль оставляет стих «под сильным подозрением». Доволен я собой, и по сердцу мне труд, Когда сдается мне, что выдержал бы суд Жуковского; когда надеяться мне можно, Что Батюшков, его проверив осторожно, Ему б на выпуск дал свой ценсорский билет; Что сам бы на него не положил запрет Счастливый образец изящности афинской, Мой зорко-сметливый и строгий Баратынский; Что Пушкин, наконец, гроза плохих писак, Пожав бы руку мне, сказал: «Вот это так!» Но, впрочем, сознаюсь, как детям ни мирволю, Не часто эти дни мне падают на долю; И восприемникам большой семьи моей Не смел бы поднести я многих из детей; Но муза и теперь моя не на безлюдьи, Не упразднен мой суд, есть и живые судьи, Которых признаю законность и права, Пред коими моя повинна голова. Не выдам их имен нескромным наговором, Боюсь, что и на них посыплется с укором Град перекрестного, журнального огня; Боюсь, что обвинят их злобно за меня В пристандержательстве моей опальной музы — Старушки, связанной в классические узы, — В смешном потворстве ей, в пристрастии слепом К тому, что век отпел и схоронил живьем. В литературе я был вольным казаком, — Талант, ленивый раб, не приращал трудом, Писал, когда писать в душе слышна потреба, Не силясь звезд хватать ни с полу и ни с неба, И не давал себя расколам в кабалу, И сам не корчил я вождя в своем углу... 1854 (?) .................... 1«Au sortir du berceau je bégayais des vers». Voltaire. «Едва выйдя из колыбели, я лепетал стихи». Вольтер (франц.).