Зотая поэзия. Литературный портал
Золотой век русской поэзии
Серебряный век русской поэзии
СССР - послевоенный период
Лирика Востока

 

Петр Андреевич Вяземский

 

Дом Ивана Ивановича Дмитриева

Я помню этот дом, я помню этот сад: Хозяин их всегда гостям своим был рад, И ждали каждого, с радушьем теплой встречи, Улыбка светлая и прелесть умной речи. Он в свете был министр, а у себя поэт, Отрекшийся от всех соблазнов и сует; Пред старшими был горд заслуженным почетом: Он шел прямым путем и вывел честным счетом Итог своих чинов и почестей своих. Он правильную жизнь и правильный свой стих Мог выставить в пример вельможам и поэтам, Но с младшими ему по чину и по летам Спесь щекотливую охотно забывал; Он ум отыскивал, талант разузнавал, И где их находил — там, радуясь успеху, Не спрашивал: каких чинов они иль цеху? Но настежь растворял и душу им, и дом. Заранее в цветке любуяся плодом, Ласкал он молодежь, любил ее порывы, Но не был он пред ней низкопоклонник льстивый, Не закупал ценой хвалебных ей речей Прощенья седине, и доблести своей. Вниманьем ласковым, судом бесстрастно-строгим Он был доступен всем и верный кормчий многим. Зато в глупцов метка была его стрела! Жужжащий враль, комар с замашками орла, Чужих достоинств враг, за неименьем личных; Поэт ли, образец поэтов горемычных; Надутый самохвал, сыгравший жизнь вничью, Влюбленный по уши в посредственность свою (А уши у него Мидасовых не хуже); Профессор ли вранья и наглости к тому же; Пролаз ли с сладенькой улыбкою ханжи; Болтун ли, вестовщик, разносчик всякой лжи; Ласкатель ли в глаза, а клеветник заочно, — Кто б ни задел его, случайно иль нарочно, Кто б ни был из среды сей пестрой и смешной, Он каждого колол незлобивой рукой, Болячку подсыпал аттическою солью — И с неизгла́димой царапиной и болью Пойдет на весь свой век отмеченный бедняк И понесет тавро: подлец или дурак. Под римской тогою наружности холодной, Он с любящей душой ум острый и свободный Соединял; в своих он мненьях был упрям, Но и простор давать любил чужим речам. Тип самобытности, он самобытность ту же Не только допускал, но уважал и вчуже; Ни пред собою он, ни пред людьми не лгал. Власть моды на дела и платья отвергал: Когда все были сплошь под черный цвет одеты, Он и зеленый фрак, и пестрые жилеты Носил; на свой покрой он жизнь свою кроил, Сын века своего и вместе старожил. Хоть он Карамзина предпочитал Шишкову, Но тот же старовер, любви к родному слову, Наречием чужим прельстясь, не оскорблял, И русским русский ум по-русски заявлял. Притом, храня во всем рассудка толк и меру, Петрова он любил, но не в ущерб Вольтеру, За Лафонтеном вслед, он вымысла цветы, С оттенком свежести и блеском красоты, На почву русскую переносил удачно. И плавный стих его, струящийся прозрачно, Как в зеркале и мысль и чувство отражал. Лабазным словарем он стих свой не ссужал, Но кистью верною художника-поэта Изящно подбирал он краски для предмета: И смотрят у него, как будто с полотна, Воинственный Ермак и модная жена. Случайно ль заглянусь на дом сей мимоходом, — Скользят за мыслью мысль и год за дальним годом. Прозрачен здесь поток и сумрак дней былых: Здесь память с стаею заветных снов своих Свила себе гнездо под этим милым кровом; Картина старины, всегда во блеске новом, Рисуется моим внимательным глазам, С приветом ласковым улыбке иль слезам. Как много вечеров, без светских развлечений, Но полных прелести и мудрых поучений, Здесь с старцем я провел; его живой рассказ Ушам был музыка и живопись для глаз. Давно минувших дней то Рембрандт, то Светоний, Гражданских доблестей и наглых беззаконий Он краской яркою картину согревал. Под кисть на голос свой он лица вызывал С их бытом, нравами, одеждой, обстановкой; Он личность каждую скрепит чертою ловкой И в метком слове даст портрет и приговор. Екатерины век, ее роскошный двор, Созвездие имен сопутников Фелицы, Народной повести блестящие страницы, Сановники, вожди, хор избранных певцов, Глашатаи побед: Державин и Петров, — Всё облекалось в жизнь, в движенье и в глаголы. То, возвратясь мечтой в тот возраст свой веселый, Когда он отроком счастливо расцветал При матери, в глазах любовь ее читал, И тайну первых дум и первых вдохновений Любимцу своему поведал вещий гений, — Он тут воспоминал родной дубравы тень, Над светлой Волгою горящий летний день, На крыльях парусов летящие расшивы, Златою жатвою струящиеся нивы, Картины зимние и праздники весны, И дом родительский, святыню старины, Куда издалека вторгалась с новым лоском Жизнь новая, а с ней слетались отголоском Шум и событья дня, одно другому вслед: То задунайский гром румянцовских побед, То весть иных побед миролюбивой славы, Науки торжество и мудрые уставы, Забота и плоды державного пера, То спор временщиков на поприще двора, То книга новая со сплетнею вчерашней. Всю эту жизнь среды семейной и домашней, Весь этот свежий мир поэзии родной, Еще сочувственный душе его младой, Умевшей сохранить средь искушений света Всю впечатлительность и свежесть чувств поэта, — Всё помнил он, умел всему он придавать Блеск поэтический и местности печать. Он память вопрошал, и живописью слова Давал минувшему он плоть и краски снова. То Гогарта схватив игривый карандаш (Который за десять из новых не отдашь), Он, с русским юмором и напрямик с натуры, Из глупостей людских кроил карикатуры. Бесстрастное лицо и медленная речь; А слушателя он умел с собой увлечь, И поучал его, и трогал — как придется, Иль со смеху морил, а сам не улыбнется. Как живо памятны мне эти вечера — Сдается, старца я заслушался вчера. Давно уж нет его в Москве осиротевшей! С ним светлой личности, в нем резко уцелевшей, Утрачен навсегда последний образец. Теперь все под один чекан: один резец Всем тот же дал объем и вес; мы променяли На деньги мелкие — старинные медали; Не выжмешь личности из уровня людей. Отрекшись от своих кумиров и властей, Таланта и ума клянем аристократство; Теперь в большом ходу посредственности братство: За норму общую — посредственность берем, Боясь, чтоб кто-нибудь владычества ярем Не наложил на нас своим авторитетом; Мы равенством больны и видим здравье в этом. Нам душно, мысль одна о том нам давит грудь, Чтоб уважать могли и мы кого-нибудь; Все говорить спешим, а слушать не умеем; Мы платонической к себе любовью тлеем, И на коленях мы — но только пред собой. В ином и поотстал наш век передовой, Как ни цени его победы и открытья: В науке жить умно, в искусстве общежитья, В сей вежливости форм изящных и простых, Дававшей людям блеск и мягкость нравам их, Которая была, в условленных границах, — Что слог в писателе и миловидность в лицах; В уживчивости свойств, в терпимости, в любви, Которую теперь гуманностью зови; Во всем, чем общество тогда благоухало И, не стыдясь, свой путь цветами усыпало, Во всем, чем встарь жилось по вкусу, по душе, Пред старым — новый век не слишком в барыше. Тот разговорчив был: средь дружеской беседы Менялись мыслями и юноши и деды, Одни с преданьями, плодами дум и лет, Других манил вперед надежды пышный цвет. Тут был простор для всех и возрастов, и мнений, И не было вражды у встречных поколений. Так видим над Невой, в прозрачный летний день, Заката светлого серебряная тень Сливается в красе торжественной и мирной С зарею утренней на вышине сафирной: Здесь вечер в зареве, там утро рассвело. И вечер так хорош, и утро так светло, Что радости своей предела ты не знаешь: Ты провожаешь день, ты новый день встречаешь, И любишь дня закат, и любишь дня рассвет, — И осень старости, и вёсну юных лет. 1860